Из черновика письма Альфреда Андреевича Бекмана писателю Владимиру Александровичу Рудному…Вашу эпистолярную деятельность, которая и меня в свою очередь вдохновляет на в общем-то совсем не свойственный мне по многим причинам мемуарный труд. Кажется, что свежий бриз Черного моря приветствует меня и воскрешает кое-что из забытых событий далекого уже прошлого. Но ближе к делу… На «Цесаревич» я был приглашен еще месяца за два до выпуска из ОГК, куда для этой цели в начале января приезжал с «Цесаревича» мичман «Люлька» Буман (полное имя не помню; во время учебных стрельб замковый номер орудия гардемарин /неразборчиво/ производя закрывание замка оторвал [ему] два пальца), на год старше меня по выпуску и в общем знавший меня. Он прослужил на флоте до конца войны и умер от болезни. Мне же было лестно попасть на корабль передовой линии. Я прибыл на «Цесаревич» уже после двухнедельного отпуска (после выпуска из ОГК). Это был март месяц, когда после Февральской революции наш линкор 2-й бригады уже было решено личным составом переименовать в «Гражданин». Однако название корабля еще оставалось бронзовыми буквами на броне… Поскольку наш выпуск официально был назван «первым выпуском мичманов Свободной России», то мне сразу и предложили заняться руководством изготовления новых букв и их установки для нового названия. Видимо инициатором моего выдвижения был мичман Буман, который знал еще по ОГК о моей склонности к графике (в основном карикатуры, иногда пакостные). Ц е с а р е в и ч Я, конечно, дал свое согласие командованию судовому комитету и взялся за работу – изготовил, сохраняя размеры и славянский шрифт, чертеж новых букв и руководил с помощью механиков, модельщиков и знатоков по латунному литью отливкой букв и установкой их вместо старых (в мастерских «Гражданина» было необходимое оборудование для небольших отливок и сварочных работ). За три дня все было сделано. Тогда же я был приглашен в качестве члена в редакцию судового литературно-политического журнала «Гражданин» на обложке которого изобразил его «Гражданина» в обрамлении лавровых гирлянд и обычных морских эмблем с развевающимся красным стеньговым флагом. Отношение судового комитета к вновь прибывшему было вполне корректным и изъятие револьвера «Кольт», выданного мне при выпуске, было сделано с уведомлением, что это делается по новому положению, когда все личное оружие хранится в судовом комитете. Мне выдали «Наган» только во время боев в Рижском заливе с «Кёнигом», «Кронпринцем» и другими. Как и все вновь прибывающие, сразу после радушного приёма я подвергся месячному «минусу» – т.е. со мной разговаривали только по делам, а вообще как будто меня и нет; эта старая традиция, называвшаяся «встречей мордой об стол», соблюдалась и в первые месяцы после революции. Меня это обстоятельство, конечно, угнетало, т.к. я подозревал, что я держусь как-то не так, как надо. Через месяц был устроен парадный чай с огромным сладким пирогом, причем общее внимание кают-компании было обращено ко мне; после этого мне разъяснили, что я выдержал экзамен «на выдержку и сообразительность». Командиром корабля был капитан 1 ранга Руденский, бывший флаг-штурман Балтийского флота, сменивший на этом посту капитана 1 ранга Чоглокова, который ушел в первые же дни после революции вместе с старшим офицером старшим лейтенантом Гутаном, которого команда объявила «persona non grata», с чем Чоглоков не желал согласиться, и в знак протеста тоже ушел с корабля. Никаких экцессов против офицеров не было. Цесаревич» стоял во льду, благодаря этому весь запас винных погребов был выброшен и разбит об лед, что предотвратило возможные осложнения, если бы он попал в руки любителей спиртного. [Руденский] пользовался общим уважением. Прекрасно маневрировал в бою. После сдачи «Гражданина» в порт ушел в Гидрографическое управление в экспедицию на север, оказался в Испании. Старшим офицером был старший лейтенант Вреде (барон), который вел себя достаточно дипломатично, но любовью ни у кого не пользовался. Списался с корабля около августа месяца 1917 года. Впоследствии видел его в Ревеле. Ушел к белым. Старшим штурманом был старший лейтенант Огильви Владимир Владимирович очень милый но болезненный (туберкулез) офицер. Кроме того он в то время очень болезненно переживал гибель своего брата – офицера п/л взорвавшейся и погибшей на немецкой мине. Второй штурман был лейтенант Викторов, храбрый, службист, но достаточно компанейский, исполнитель всяческих песенок, часто непристойных, под собственный аккомпанемент на гитаре. Он был несколько грубоват с младшими офицерами, но надо сказать, что ни у меня, ни у других младших офицеров никаких серьезных столкновений с ним не было. Впоследствии я встречался с ним как наморси Балтийского флота и в последний раз, когда он был отозван с Дальнего Востока, где он возглавлял Дальневосточный Флот, и выразил радость, что я жив и /неразборчиво/. Старший артиллерист был Гагарин Игорь Григорьевич (князь), воспитанный человек, храбрый без аристократических «фанаберии»; из очень богатой семьи – всегда оказывавший щедрую помощь матросам, чьи семьи нуждались вследствии обычных несчастий в деревне – пожар, падеж скота и т.п. Считался несколько наивным в житейских вопросах, благо финансовых затруднений никогда не знал. Имел несправедливое прозвище «Ишак» или «Ишиас» (очевидно, от имени). Команда его уважала. Когда во время воздушной тревоги матрос, подававший снаряды противовоздушному орудию, стрелявшему по немецким самолетам, внезапно замер со снарядом в руках, Гагарин дал ему хорошего тумака и он сразу «пришел в себя» – команда сочла, что это правильно. В шутку Гагарину приписывали философские наклонности на основании того, что еще в мирное время, когда «Цесаревич» в Кронштате стоял на ремонте и когда Гагарин снимал комнату на берегу, он там на кафельной печи крупными буквами вывел надпись: «Кё нотр ви маритим? Кстати, вся родня Гагарина эмигрировала после октября заграницу, но Игорь Григорьевич остался в Советской России и продолжил служить в Штабе Морских сил Республики и флагартиллерийстом в Морских силах Черного моря. Дважды его арестовывали – первый раз так как в бывшем имении Гагариных нашли «пушку» – это была старая бронзовая охотничья пушка стрелявшая дробью для охоты на уток. Тогда я лично, с ведома комиссара штабморси, обратился в ВЧК и охарактеризовал его – и вскоре его выпустили. Второй раз его арестовали вероятно в связи с поездкой его жены с больным ребенком (сын 3 летнего возраста) /неразборчиво/ к медицинским светилам Запада. Я сообщил обо всех обстоятельствах этой мне известной поезки его жены и его отпустили. Кстати, когда он вернулся домой, его жена, знавшая о моих хлопотах о Гагарине, мне при встрече бросила: «Вы тоже относитесь к тем, при которых ни о чем говорить нельзя». Конечно Гагарин энергично приструнил ее. Больше у них я не бывал. В дальнейшем, примерно около 1930 года он демобилизовался и где-то в московской школе преподавал физику. В последний раз я видел его после войны. Вскоре он умер. Его жена неоднократно писала мне, требуя, чтобы я дал материал для представления Гагарина посмертно к награде и персональной пенсии. У Н.Н.Старова она без отдачи занимала немалые деньги. Вторым артиллерийстом был лейтенант Ганенфельд – очень симпатичный, остроумный и знающий офицер. С ним у меня были особенно хорошие отношения, да и вся кают-компания любила его. Был я шафером на его свадьбе и впоследствии несмотря на очень редкие встречи он подчеркивал свое доброе отношение ко мне, гораздо более молодому по годам и службе. Впоследствии он сменил специальность, окончив минные офицерские классы, и работал в Г/неразборчиво/, где во время небольшого взрыва он лишился глаза. В дальнейшем он занимался преподавательской деятельностью по специальности. Его прозвище было «Ганчик». Старшим минером был лейтенант Моисеенко, сменивший ушедшего вскоре после моего прибытия лейтенанта Дункера, до этого командовавший судном пограничной охраны; он был довольно замкнутым человеком. Кстати, мои отношения с ним были хорошими и он уговаривал меня пойти по минной специальности (включавшей и электротехнику), как вполне применимой «на гражданке». Но мне больше импонировало штурманское дело, хотя в юные годы в школе я предпочитал всем разделам физики электротехнику. Все мичманы являлись вахтерными начальниками и командирами башен. Командиром 12" башни был мичман Лаппо, сибиряк, после октябрьской революции он уехал и не вернулся на корабль. Другими башнями командовали мичманы: Клести – знающий и храбрый офицер, но явно реакционных взглядов, Подгорный – также монархически настроенный и зимой 1917/18 не возвратившийся на корабль после отпуска, Щениовский – хамелеон. Мичман Буман (Люлька) командовал 6" башней, также и мичман Абрамович. Оба на 1 выпуск старше меня. Мичман Орлов моего выпуска и мичманы Бразоль и Плисс последнего выпуска из Морского корпуса также командовали плутонгами противоминной артиллерии. Мичман Петр Орлов имел кличку, полученную им еще в ОГК – Петр Могила – за свой довольно мрачный нрав. Мичман Подгорный явно реакционно настроенный особенно и не скрывал свои взгляды, то же можно сказать про мичмана Лаппо. Что же касается Щениовского, то его высказываний никто всерьез не принимал, так как он объявлял себя то эсером, то анархистом-коммунистом, то большевиком, а в общем приспосабливался к политическим веяниям. Среди офицеров он носил прозвище «Ща» и всерьез вообще не принимался. Как в дальнейшем выяснилось, он пытался пробраться к белым в Архангельск, но неудачно. Старшим инженером-механиком «Цесаревича» был многие годы инженер-капитан 2 ранга Александров по прозвищу «Пепита», в связи с какими-то обстоятельствами при заходе в испанский порт Виго еще в мирное время. В его каюте стояла довольно большая кукольная кровать с лежащей в ней большой куклой, подаренной кают-компании «Цесаревича» при каких-то торжественных обстоятельствах с условием, что она будет находиться у старшего холостяка кают-компании. Старшим трюмным инженером-механиком был старший лейтенант Гильдебрандт – очень общительный и авторитетный, постоянный оппонент старшего офицера старшего лейтенанта Вреде, в том числе и в отношении политических симпатий. Второй трюмный механик – добродушный и веселый украинец Власенко носил кличку «Кит императорской фамилии». Он получил ее в связи с тем, что во время трапезы за столом кают-компании кто-то рассказал очень смешной анекдот, ввиду чего бедный Власенко, набравший полный рот супа, чтобы не прыснуть на стол, должен был отвернуться назад и весь заряд супа попал на большую фотографию императорской фамилии, висевшую на стене кают-компании. Остается упомянуть еще о старшем враче – докторе Мультере (хирург-гениколог) добродушном и весьма молчаливом, принимавшем кроме больных моряков «Цесаревича» еще множество эстонских крестьян с близлежащих островов Моозундского архипелага, питавших, видимо, особое доверие к своему земляку. Помощником Мультера был врач молодой абитуриент Юрьевского университета Эрн, венеролог, раскрывавший без стеснения тайны своих клиентов. Особенно пикантным был случай, когда его клиентом оказался старик лет 67 и его жена лет 50, прибывшие на судно с берега, чтобы уличить виновника несчастья. Эрл нашел его в строю матросов, бывшых неделю тому назад на берегу! Чтобы картина нашей кают-компании была полной, следует еще упомянуть отца Корчинского – батюшку из черного духовенства, жаловавшегося на то, что паства его не соблюдает необходимого уважения к его сану и т.п. При этом он был не чужд мирских забав – задрав рясу отколоть трепака, если какое-либо празднество давало повод отведать «Каны Галилейской». За глаза его звали «Корнет Корчинский». Мне рассказывали старшие, что в то время когда Белли плавал старшим минным офицером на «Цесаревиче», он подходил к батюшке с библией в руках и смиренно просил его разъяснить непонятные места текстов вроде «Возлюбите ближнего, как самого себя» и т.п. /неразборчиво/ После очистки Рижского залива от льда в начале мая жизнь на корабле несколько ожила. Появилась возможность увольнения команды на берег, правда ограниченная. Но тем не менее такая отдушина подняла общее настроение помимо того, что свежие продукты, поступавшие с берега, имели заметное оздоровительное значение. В эстонских мызах и мелких поместьях в изобилии можно было приобретать мясо, главным образом свиней и поросят, масло и сыр, очень высококачественные картофель и капусту. Присутствие у нас на корабле хирурга-гениколога доктора Мультера и молодого, правда, терапевта /пропущена фамилия/, дало возможность населению прибрежных районов получать своевременную помощь, которуй они зимой были лишены. Зимой по ледяным дорогам, а теперь каждое утро к кораблю подходила шлюпка с пациентами, среди которых были и жертвы романтических проказ наших ребят. Немецкие самолеты налетали сравнительно редко и когда наши два судна, а позднее и пять, открывали огонь, они быстро ретировались. Офицеры имели возможность съезжать на остров Моон, где в Куйвасте была почтовая станция, на которой почтмейстером содержался домашний ресторан, в котором основу кухни составляли угри копченые, жареные и маринованные и всякая домашняя птица. Ну и спирт ко всему, о чем скажу ниже. Когда приходил эсминец, то гостинная превращалась в клуб картежников, а мичманская молодежь вертелась около Эрики – молодой дочери почтмейстера, которая великолепно ездила верхом (строго в компании своих обожателей) на прекрасных племенных скакунах, которые тоже принадлежали сбежавшему с Моона барону Вольфу, который кроме скота, угодий и баронского дома, оставил еще и две прекрасных теннисных площадки, которыми мы пользовались. Однако при ближайшем ознакомлении они оказались фундаментами для тяжелых орудий, которые барон Вольф, подданный России, приготовил для кайзеровской армии на случай войны, чтобы она могла быстро взять под огонь подход к Соэла-Зунду. Особым вниманием пользовалось еще одно наследство барона Вольфа – это были восемь бочек контрабандного спирта, закопанных в засекреченном месте, которое знал только управляющий имением Артур Понтиевич, которого офицеры однако переименовали в Понт Пилатовича, а местные батраки и крестьяне за пристрастие его к деревенским молодухам – «наш заводной жеребец». Впрочем, цена за спирт была божеская, торговля шла бойко и Понтия Пилатовича не притесняли. Итак, с уходом… |